And Spring herself would scarcely know that we were gone.
Я почитала про экзистенциальный страх в ответах на мэйл.ру, потому что cегодня я Николас Эрфе из “Волхва”. Фаулз обманывал меня всю книгу и ударил по лицу после прочтения, потому что оригинал концовки отличается от перевода Кузьминского, и другой редакции я не нашла. Я мучила его вязкие описания Греции и, к своему вящему удивлению, немножко расплакалась в конце. У описательной манеры Фаулза нет кафкианской целостности, а во время чтения я Стрикленд из “Луны и гроша”:
Почему все не могут писать так, как Достоевский? Герои “Идиота” бродили раздетыми в тумане, а трюкач Фаулз навязывал мне все происходящее. Я Николас, потому что вся моя жизнь проходит в области имен: он был героями пьес, я же Зак Галифианакис или Кэсси из “Скинс”.
Стрикленд был еще слишком слаб, чтобы писать, и молча сидел в мастерской, предаваясь бог весть каким грезам, или читал. Я видел у него книги самые неожиданные: стихи Малларме - он читал их, как читают дети, беззвучно шевеля губами, и я недоумевал, какие чувства порождают в нем эти изысканные каденции и темные строки; в другой раз я застал его углубившимся в детективный роман Габорио. Меня забавляла мысль, что в выборе книг сказываются противоречивые свойства его необыкновенной натуры. Интересно было и то, что, даже ослабев телом, он ни в чем себе не потакал. Стрев любил комфорт, и в мастерской стояли два мягких глубоких кресла и большой диван. Стрикленд к ним даже не подходил, и не из показного стоицизма - как-то раз я застал его там совсем одного сидящего на трехногом стуле, - а просто потому, что он не нуждался в удобстве и любому креслу предпочитал кухонный табурет. Меня это раздражало, я никогда не видел человека более равнодушного к окружающей обстановке.
Почему все не могут писать так, как Достоевский? Герои “Идиота” бродили раздетыми в тумане, а трюкач Фаулз навязывал мне все происходящее. Я Николас, потому что вся моя жизнь проходит в области имен: он был героями пьес, я же Зак Галифианакис или Кэсси из “Скинс”.